Атрофия души: никто не спешит на помощь
Безразличие страшнее преступления, потому что именно оно помогает вершиться злу. О равнодушии к чужой беде и тех, кто проходит мимо, ‒ в колонке журналиста Анны Кудрявской-Паниной.
У этого явления даже есть научное название ‒ синдром Дженовезе, эффект свидетеля, постороннего. Это когда вы проходите мимо чужой беды, когда вы в секунды можете спасти человека (или хотя бы попытаться), но оставляете его в смертельной опасности. Вы все видите, все происходит на ваших глазах, но вы никак не реагируете.
Я росла и выросла с осознанием, что хороших людей больше, чем плохих, что, если кто-то в беде, надо помочь, что добро непременно побеждает зло. Да и, сказать честно, в моей жизни, в том числе и в сложных, и в форс-мажорных, и в опасных ситуациях, как правило, встречались отзывчивые люди. Но достаточно одного случая, когда ты окажешься в беде и не встретишь ни одного неравнодушного человека, чтобы усомниться во всем, чему тебя учили и что ты сам неоднократно видел.
Со мной такой случай произошел три недели назад. Я гуляла днем с младшей дочкой в коляске по людным обычно улицам, вдоль оживленных магистралей. На перекрестке, пока мы ждали разрешающего сигнала светофора (больше полутора минут), беззубое, пьяное, громадное нечто нависло над коляской и полезло к ребенку. Первая реакция: я молча стала отворачивать коляску, но громадный мужик в ушанке, с мутным взглядом, осклабившись, не давал это сделать, прыгал за ней. Я твердо попросила отойти, сказав, что ребенок не любит чужих. И тут началось: «Это ты, сука, никого не любишь! Не верти коляской, тварь! Да я тебя. » Далее мне пообещали нетрадиционный секс и еще много разнообразных развлечений.
Фото: ТАСС/Андрей Махонин
Это длилось не дольше пары минут (боковым зрением я видела, что сигнал светофора сменился, а потом еще раз), но мне они показались вечностью. Все это время я пыталась отвернуть коляску от мерзавца, выискивала взглядом хоть кого-то, к кому можно обратиться за помощью, стараясь не выпускать нападавшего из вида, и пыталась просчитать на пару ходов вперед, что делать, если. И я понимала, что ничего. В руках громоздкая зимняя коляска, и я никак не могла сделать так, чтобы оказаться с нападающим лицом к лицу, убрав ребенка, который между нами. Я понимала, что человек в полном неадеквате, и просчитать, что ему придет в голову (опрокинуть коляску, ударить меня или ребенка), попросту невозможно. Я старалась смотреть ему прямо в глаза, чтобы полностью занимать его внимание, отвлекая таким образом от дочери. А он продолжал напрыгивать то на меня, то на коляску и изрыгать мерзости. Я рычала в ответ: «Отойди от ребенка!» ‒ понимая, что только ответная агрессия способна сдерживать ситуацию.
В какой-то момент я, видимо, ему наскучила, и он все же решил, что перейти перекресток в нужную ему сторону важнее, чем «светская» беседа со мной. По дороге он оборачивался и орал мне все те же гадости и яростно жестикулировал. Я дико боялась, что он вернется.
Домой я с коляской почти бежала, меня отпустил адреналин, которого я хапнула в избытке. Я, человек неробкого десятка, шла и ревела, осознавая, как мне было страшно ‒ не за себя, конечно, за ребенка, который, слава Богу, не пострадал и, к счастью, не успел напугаться. Даже если бы я владела приемами рукопашного боя или самбо, перцовым баллончиком или травматическим оружием, в ситуации, когда ты с маленьким ребенком, все становится в разы сложнее.
А, ну и вишенка на торте, которую не заметить невозможно: мне никто не помог. Впрочем, рядом почти никого и не было (ну вот так мне не повезло). Но определяющее слово ‒ «почти». Вместе со мной ждали зеленого сигнала светофора две женщины. События начали разворачиваться еще при них, но они, дождавшись нужного света, пошли своей дорогой. Машины почти полминуты стояли на перекрестке, и их водители могли наблюдать эту интересную картину, как женщина с ребенком пытается увернуться от агрессивного мужчины. А вот и вишенка на вишенке: в самом финале этой истории, когда я увидела, как сбоку к перекрестку идет молодой мужчина, я решила, что спасена. Глядя ему в глаза, я почти прокричала о помощи, а он. прошел мимо, скользнув по мне равнодушным взглядом.
Наверное, мое действие все же не было напрасным: именно после этого пьяный мерзавец решил пойти туда, куда шел.
Дома, когда эмоции улеглись, я поняла, какие два чувства испытываю ‒ горечь и омерзение . Горечь от того, что я не могу защитить себя и ребенка от зла. И омерзение от того, что можно считать себя человеком и напасть просто так на другого человека. На физически более слабого ‒ женщину. На вдвойне беззащитного ‒ женщину с крошечным ребенком. Но не меньшее, если не большее омерзение охватывало меня, когда я вспоминала тот равнодушный взгляд моего потенциального спасителя. И точно такой же вопрос: кем надо быть, чтобы пройти мимо женщины с ребенком в беде? Просто мимо человека в беде.
Вопрос риторический, увы. И тот, и другой ‒ люди.
Мне повезло гораздо больше, чем Китти Дженовезе, которую в марте 1964 года убийца забивал до смерти в течение получаса около ее дома в Нью-Йорке, и которой никто из многочисленных свидетелей из числа соседей не пришел на помощь. Это была громкая история, которая заинтересовала и психологов.
Вообще, психологи утверждают, что вероятность того, что кто-то вам поможет, тем меньше, чем больше свидетелей у происшествия. Каждый будет считать, что помочь должен не он, а кто-то другой. И, наоборот, единственный очевидец осознает, что помочь больше некому, и действует гораздо решительнее.
После того происшествия мне еще несколько дней вспоминались разные случаи из собственной жизни, когда я сама оказывалась свидетелем происшествия. Однажды на моих глазах машина сбила пожилого мужчину. Пока перепуганный водитель бегал от машины к пострадавшему (к счастью, несильно) и обратно, десятки людей прошли мимо. Я вызвала скорую и подошла ближе, до приезда врачей я разговаривала со сбитым мужчиной, держала за руку, просила не вставать (он рвался домой, конечно), просто была рядом. Я делала, по сути, то, что не требовало от меня никаких сверхусилий. Через минуту подошла женщина с валидолом, потом еще кто-то предложил помощь.
Иногда, чтобы остановить зло, достаточно просто быть небезразличным. Мы с другом шли днем по улице, и я вдруг увидела, как молодой гопник пристает к девчонке-подростку. Это было не для всех заметно и не всем очевидно: вроде как парень идет за девушкой и что-то говорит. Но, если приглядеться и прислушаться, становилось понятно, что они не знакомы, что ей страшно, но она боится привлечь к себе и этой ситуации внимание (ребенок еще). Я одернула его, пригрозив тогда еще милицией, и он мгновенно отстал, а девочку мы проводили до метро.
Равнодушие ‒ худшее, что может случиться с человеком. Мой любимый драматург Бернард Шоу когда-то сказал об этом так: «Самый большой грех по отношению к ближнему ‒ не ненависть, а равнодушие; вот истинно вершина бесчеловечности».
Не могу и не буду спорить со знатоками человеческих душ. Но я теперь совсем не уверена, лучше ли попасть в беду при одном свидетеле, чем при многих. Понятное дело, что в нее вовсе не «лучше» попадать, но тем не менее.
Но я уверена в другом: равнодушие дает злу силу, дает ему возможность одержать победу. Пусть временную, но победу. Равнодушные страшнее, чем преступники. Хотя бы потому, что их больше и они позволяют злу вершиться.
Если вы видите, что кто-то в беде, и можете помочь, но вам кажется, что помочь должен кто-то другой, ‒ это вам кажется. Это единственный случай, когда стоит руководствоваться позицией «если не я, то кто». Только так добро может победить. И если вам кажется, что в моих словах есть пафос, вам снова кажется. Только горечь.
Источник
Что такое атрофия чувств
Если вы не видите флеш-меню, нажмите сюда
Нет, я не Байрон
Атрофия чувств – тема вечная. Хотя, сильно сказано. Не вечная, а долгая. Герой, не ощущающий ничего, кроме физической боли, голода, половых поползновений, а также позывов к дефекации и мочеиспусканию, завораживал беллетристов еще с начала прошлого века. Первым был Лермонтов. Его Печорин, — существо, в литературе к тому времени аналогов не имевшее (впрочем, ничего похожего по масштабу не случится и позднее). Это совсем не байроновский герой, к бесконечной армии которых его приписали. Герой Байрона, вне рассмотрения дешевой романтики, субъект с изнуряюще цветистым, испепеляющим прошлым, груз-крест которого он несет до могилы. Все уже было, было настолько, что ничего больше уже и быть не может. Давным-давно испытано, изведано, пройдено, пролито, выпито, совращено все что проходится, льется, движется, поддается и не очень. Все невозможное стало когда-то возможным, неосуществимое осуществилось, все шампанское выпито, неприступные красавицы обесчещены, противники обезглавлены, книги прочитаны. Остались лишь тоска и мудрая, порочная пресыщенность, перемежающаяся изредка вспышками фантомных страстей. Так… по старой памяти. Демон на пенсии.
Печорин — другой. Не было ничего. Или почти ничего. Пресыщенность и апатия с рождения, почти без опыта износа. Не результат, а болезнь.
Попытка приписать герою хоть какое-то подобие сильного чувства – самое неправдоподобное место в дневнике. Явный перебор. Если бы просто привязанность, да еще слабая, — куда ни шло. Нет, страсть. Лошадей загнал. Вы в это верите? Вот и я тоже. С рождения, с рождения. Не было никакой княгини, а если и была, то он сам ее выдумал. Природа не терпит пустоты, заброшенный дом всегда заполняется призраками.
Любопытный персонаж эта мадам Лиговская. Никаких отличительных черт. Какая она? Вот режиссеры, наверное, мучились! Хрестоматийный Анненский попытался просто обойти. Эфрос бросил в бой свой главный резерв — Яковлеву, многозначительно-кокетливый речитатив которой, действительно, придал персонажу определенную индивидуальность, индивидуальность самой актрисы. А что прикажете делать? Как сыграть пустоту?
Кто-то из великих циников, или эстетов, или идеалистов (кажется Оскар Уайльд) заметил, что литература не отражает поведение людей, а, наоборот, люди строят свое поведение по шаблонам, предлагаемым литературой. Причем, бульварной. Последнего, правда, классик не говорил. Может, и первого тоже. Да и не Уайльд это вовсе. Впрочем, не важно.
Конец девятнадцатого и начало двадцатого столетий были истоптаны стадами печориных. Не циников-романтиков, а эстетов с легким налетом педерастии.
Истома ленивого сладострастия охватила еще не так давно полыхавшую социальным пожаром интеллигенцию. Дамы перестали курить нервно, на срыв, и вдруг заснули на полуслове с комедийно длинным мундштуком. В клубах гашиша открывались Великие Тайны Востока, мертвые императоры вставали из гробов. Наступил Серебряный век.
Эпидемии не случилось. Бесчувствием не заболели. Оно просто стало модным. Отдавались ему, однако, в массовом порядке и с народовольческим остервенением.
Вслед за опиумным дымком в оконную щель вытекла вся сладость печоринского демонизма, уступив место скучной и пресной порочности.
Разврат по свистку, или, если хотите, на разврат, как на службу. Да особенно и не верится в такой разврат. Видимо, в большинстве случаев было как в известном анекдоте: ты покричи, а то ребята засмеют. Впрочем, нет. Все по настоящему. Им рассказали – они поверили.
А кому было легко? Представьте нормального, совершенно нормального человека, попавшего в этот театр теней. В театр, где все “по правде”, по правде душат, по правде изменяют, по правде сходят с ума, и, тем не менее, это театр, настоящий театр, настоящая сцена, настоящий занавес, и суфлеры, ой какие суфлеры! От кулис разве что отказались. Совсем.
Так вот, попадает в такой театр человек с улицы. Представили себе? Мариенгофф вот представил. “Циники” получились. Вторая точка опоры нашего повествования.
Каково воспылать страстью к мраморной статуе? Да какой мраморной -гипсовому слепку? Бедный Пигмалион!
Еще большую жалость вызывает обожаемая дама, искренне уверовавшая в свою каменную сущность.
Все-таки прав был Иван Бездомный: взять бы все книги, да сжечь.
Как и Максим Максимыч, герой “Циников” наблюдал монстра со стороны, одновременно ужасаясь и сгорая от неразделенной любви. Входить в клетку было страшно, и беллетристы описывали поведение героев, наблюдая за ними извне, по другую сторону решетки. В шкуру зверя они влезут позднее.
Здоровяком-зомби можно быть с рождения, периодически наполняя кентервильский замок молодецким загробным посвистом и втыкая булавки в чучело врага. Можно воспринимать эту мистическую ипостась и как саморазрушительное стихийное бедствие, пытаясь всеми правдами и неправдами “откосить” от призыва в демоны.
Последнему, вынужденному варианту бесчувствия посвятил свой роман “Возвращение” Эрих Мария Ремарк.
Знал бы читатель, какую м у ку приходится испытывать автору этих записок: хвалить роман почти не за что, а столь вожделенный критический разбор с пристрастием никак не вписывается в генеральную линию повествования. Можно лишь вскользь лягнуть, да и то чуть-чуть.
Хотя то, что хвалить не за что, — это сгоряча. Есть за что.
В этой диковинной и чудовищной исповеди стилистическое безобразие и дешевая патетика удивительным образом сочетаются с пронзительной безысходностью. Ремарк был первым, кто написал о том, что война делает с человеком в психологическом плане. Попытки изобразить войну, как она есть, предпринимались и раньше (первым был видимо Гаршин с “Четырьмя днями”), но показать крепкого, розовощекого мертвеца, с войны приходящего, не решался никто.
Вторым, но несравненно более одаренным иллюстратором бесчувствия фронтовых репатриантов стал Хемингуэй в рассказе “Дома” (седьмая глава книги “В наше время”).
То, что в рассказе – неудивительно. Не так уж много было талантливых новеллистов, Хемингуэй — один из самых ярких. За блистательные рассказы ему можно простить все, даже его романы.
Калеки Хемингуэя, в отличие от постоянно резонерствующих героев Ремарка, немногословны. А уж о Главном и вовсе молчат. Говорят обычно на хозяйственно-бытовые темы и все больше междометиями. Красноречивая немота в итоге становится полной (глава “На большой реке”).
Но, не стоит списывать тишину в эфире на болезненную мужественность автора. Конечно, настоящий ковбой говорит мало, но дело все-таки не в этом, точнее не только в этом. Проза у Хемингуэя работает по принципу шарады – можно использовать все слова, кроме загаданного. Все ясно, хотя формально не сказано ничего.
Ремарк вот тоже романтик, а болтлив. Может, в интимной жизни все получалось. Впрочем, повышенная летальность героинь говорит скорее об обратном.
В отличие от традиционных демонов-атрофиков, описанных в предыдущих главах, сумрачные полупрозрачные фигуры послевоенного ландшафта способны вновь обрести утерянную плоть. Но, попасть в волшебную страну Эльдорадо, чудесные реки которой полны глубиной чувств, можно только снова вернувшись в окопы. В действительности или в воспоминаниях. Ситуация чем-то походит на ту, в которую попадает быстро извлеченный со дна моря водолаз, не имеющий возможности отсидеться потом в барокамере. Такой страдалец-кессонник может стать кратковременно полноценным только на глубине, причем, именно на той глубине, с которой его когда-то экстренно подняли.
Данная глава не очень укладывается в общую канву и является, скорее, лирическим отступлением. Озабоченные войной ветераны – вовсе не бездушные привидения. От каленого железа зрачки ведь все равно расширяются, как у Камо.
Но, хоть своих детей и много, отвергать пасынков — грех.
Во чреве китовом
Пустоглазые и анемичные вольнодумцы – дети великих войн или великой праздности.
Предвоенное суетливое время рождает, обычно, пионеров-героев.
Теперь уже не понять что было причиной, позорно ли выигранная Вторая мировая, проигранная ли алжирская или беспробудная праздность, которой не помешали ни та ни другая, но чертик выскочил из табакерки именно во Франции. Чертика Годар окрестил потом Маленьким солдатом. Кто был роженицей, кто повивальной бабкой, а кто просто свидетелем таинства мы, скорее всего, так никогда и не узнаем.
Первым о младенце поведал Камю. Благая весть имела странное имя – “Посторонний”.
В отличие от своих коллег по несчастью, которые, повинуясь обстоятельствам, могли гордиться наведенной на них порчей, упиваться или забавляться оной, на худой конец, изнывать под ее бременем, мертворожденный первенец даже не догадывался о своей избранности. Его, как теперь модно выражаться, несло по жизни. Льдинку в сердце не чувствовал ни он сам, ни окружающие.
Основным занятием нового героя стало созерцание и констатация фактов, без какой либо их оценки. Холодный взгляд с равным бесстрастием фиксировал все, включая действия самого наблюдателя.
Это не было изысканной интеллектуальной игрой, скудные умственные навыки совершенно не располагали к подобным вольностям, напротив, герой пребывал в самом естественном, первородном и единственно возможном для него состоянии. Даже термин “равнодушие” в данной ситуации не применим. Равнодушие – уже оценка. Ничем не замутненное и не отягощенное сознание парило над миром, словно беспризорный воздушный шар, повинующийся малейшему дуновению ветра. Ничто не мешало полету, ни мысли, ни чувства, ни страх. Их попросту не было, не было изначально. Не было даже инстинктов. Стол, стул, постель, трясущиеся иногда поджилки – все это болезни, которыми страдают аборигены, и к которым совершенно невосприимчив маленький и тоскливый терминатор.
Камю, испугавшись, казнил своего гомункулуса. Годар же, напротив, занялся разведением гуманоидов, угрохав на это лучшую часть своей жизни.
Первого годаровского монстра сыграл Бельмондо. Герой “Последнего дыхания” был славным малым, и если бы не досадная оказия с полицейским (пришлось убить), жил бы дальше и не жужжал. А то что ни страха, ни жалости, вообще никаких чувств не испытывал – не страшно. Вон их сколько, таких же. Живут и не жалуются. Одна евойная подруга чего стоит.
Годар стал первым, снявшим кино, которое можно назвать просто, по-симоновски, мертвые и мертвые. Причем, это настоящее кино, кино самой высокой пробы. Кто-то, совсем неглупый, сказал: “Все фильмы снял Годар, даже если это сделал не он”. Из случайно занесенной им в студию звездной пыли, обрывка фразы, мимоходом брошенного замечания, из сигарного окурка рождались целые направления киноискусства, золотые жилы, которые потом разрабатывали поколения старателей. Ему не было жалко золотого песка, ему было некогда. Он старался успеть. Успеть все. Все разом.
Годар смотрел на мертворожденных таким же мертвенным взглядом, похожим своей избирательностью и отношением к происходящему на объектив камеры наружного наблюдения. “Маленький солдат” снят именно так. Посторонний глазами постороннего.
В этот раз объектом наблюдения стал дезертир, сбежавший с алжирской передовой. Воевать он больше не хочет и ради этого готов делать все что угодно. За ним охотятся государство и левые проалжирские радикалы, за которыми в свою очередь тоже охотится государство. Власти в образе спецслужб солдата шантажируют, заставив в итоге застрелить вставшего у них поперек горла активиста-пацифиста. Вот в принципе и все.
Однако тлетворное дыхание формализма погубило здоровое детективно-шпионское начало. А ведь как все могло быть замечательно. Нравственно сломленный (но не до конца) и оступившийся (по воле обстоятельств) десантник, мучимый “вьетнамским синдромом”, осознавая всю глубину своего падения и испытывая стыд перед преданными боевыми товарищами, выпутывается из сетей коварных агентов и с просветленно-глицериновой слезой возвращается обратно в окопы мстить проклятым туземцам и выводить на чистую воду подлецов-соотечественников. И гибнет на этой грязной войне.
Или не возвращается, и, пристрелив пару-тройку мерзких высокопоставленных шантажистов, трагически испускает дух на руках у шерифа-патриота.
Но все эти блистательные возможности были упущены. Извращенец-режиссер, непрофессионал-оператор и актеры-неумехи сделали свое черное дело. Фильм был безнадежно испорчен.
“Маленький солдат” считается теперь классикой андеграунда, культовой игрушкой леворадикальных умников времен парижских баррикад и отрадой сегодняшних эстетствующих киноманов. С последним можно и должно согласиться, но почему Годара считали идеологическим работником левого фронта. до сих пор остается загадкой. Судя по фильмам – все как раз наоборот, более злого и вместе с тем более точного портрета поколения, переживающего взрыв юношеской гиперреволюционности, сложно себе представить. По тому, что дети Мао считали Годара своим, можно судить лишь об их собственной ограниченности.
Но вернемся к фильму. Снят он специально по-любительски. Черно-белая фактура кадра похожа на случайные съемки туриста в незнакомом городе. Изначально не зная круга заданных персонажей, вы не отличите их от простых прохожих (не массовки, а именно прохожих, массовка не нанималась). Оператор специально не выделяет героев. Вот в качестве уличного зеваки стоит сам Годар с неизменной сигарой в зубах и газетой в руке, вот какая-то парочка, рядом человек средних лет смотрит на оператора, не понимая что происходит, вот и сам герой, секунда и убежал куда-то, ну и черт с ним, молодой человек в темном костюме бесцельно подпирает фонарный столб, машина проехала, еще одна, тут оператор закашлялся – картинка задрожала… и т.д.
Это сложно считать потоком сознания. Это, скорее, поток восприятия. В точно таких же отношениях с окружающим миром состоит и герой картины. Отношения можно назвать объективными, от слова “объектив”. То, что снял оператор, — “мир глазами никого” или “героя”, если хотите.
Определенные чувства Маленький солдат все же испытывает. Чувства довольно поверхностные, на уровне: нравится — не нравится, хочу – не хочу. Он не дьявол, он совсем незлой парень. В оппозиционера вот стрелять не хотел, не нравилось ему стрелять, а когда девушку убили, и вовсе огорчился, переживал даже. Минут пять или семь. Не хотел, чтобы ее убивали. Да и вынужденное злодейство совершил как-то неумело, шел и думал: пальнуть – не пальнуть. Потом все же пальнул. А куда деваться?
Если герои “Последнего дыхания” и “Маленького солдата” — одиночки, то в более поздней картине “В мужском и женском роде” на мраморном столе любознательного патологоанатома оказывается целое поколение. В отличие от абстрактных, непонятно откуда взявшихся, ирреальных человекообразных, препарируемые субъекты из плоти и крови. Это вполне приличные мальчики и девочки, щебечущие о чем-то за столиками летних кафе. В их бесчувственности нет ничего таинственного, у них просто бесконечное, черное детство.
Эмоциональный анабиоз на поверку оказывается инфантильностью. Но инфантильностью болезненной и затянувшейся настолько, что нет уже никакой надежды на выздоровление. Скорее всего, новое поколение всегда выбирает “пепси”, и шестидесятые годы в этом смысле исключением не были.
Измученному долгой стоянкой читателю давно уже не терпится отправиться дальше, а мы торчим в богом забытой таверне не в силах отвести взгляд от зашедшей на огонек статуи командора. Таких гостей и в правду еще не было. Идеальный покойник, каменный. Ничего живого.
Застряли мы в этом захолустье. Заждавшиеся кони бьют копытом, вещи собраны. Оглянемся в последний раз и скорее прочь с французского кладбища.
Женщины за гранью нервного срыва
Железный Феликс – не единственный представитель монументального племени. Изваяния бывают и женского рода. Само слово “статуя” женского рода. Это потом пошли памятники, монументы, бюсты на родине. Сначала-то были статуи, а мы об этом как-то забыли.
Секрет оживления окаменелостей знали еще древние греки. С тех пор ряды пламенных борцов с фригидностью только пополнялись. Вдохновленные подвигом экзальтированного ваятеля они самоотверженно внедрялись в твердую и холодную породу, пытаясь выпустить замурованного там полудохлого зверя.
Воздыхатели бывают разными, одним нужно во что бы то ни стало взять крепость штурмом, сломав об окованные медью ворота не один десяток таранов, другим достаточно лишь любоваться замком со стороны. Захваченное и оскверненное жизнью строение теряет для них всякую привлекательность.
Микеланджело Антониони был именно таким восторженным некрофилом. Наблюдение за тенью завораживало, придорожные побеги трепетали от жаркого дыхания затаившегося вуайериста, углы домов плавились, прохожие смущенно отводили взгляд, одна лишь Снежная королева ничего не замечала.
Она искала Героя с Горячим Сердцем, но, найдя, еще больше леденела от его жаркого дыхания. Попытки отогреть замороженную тушку были тщетны, и славный, но недалекий малый вновь вешал на изящную ножку номерок и возвращал украденное обратно, на третью полку.
После долгого перебора кандидатур, на роль Спящей красавицы была назначена хохотушка Моника Витти. Бессменная впоследствии героиня, впервые появившись в фильме “Приключение”, по настоящему обрела монументальность во второй части знаменитой трилогии — картине “Ночь”. В отличие от издерганного и рефлексирующего семейного дуэта в центре киноповествования, пытающегося найти потерянную когда-то мелодию, в героине Витти чувствуется сила, некий внутренний стержень.
Юная полупринцесса – полудикарка, противопоставлена уставшей супружеской чете. Цель Джованни (Мастроянни) и Лидии (Моро) – во что бы то ни стало сохранить то, что есть (более точным будет термин “реанимировать”). У героини Витти – найти. Найти то, что эти взрослые дядя с тетей уже успели потерять. Если не найти, то хотя бы понять, что это такое.
Пока же — состояние первобытной дикости, когда мучительно прислушиваешься к себе, пробуешь на вкус малейший намек на чувство, исторгнутый сонным естеством. Однако в этом сумеречном состоянии есть своя прелесть.
Героиня следующей картины (“Затмение”) давно уже выросла, но проблемы остались прежними. Теперь зритель не столько следит за полуживой девушкой, сколько наблюдает мир ее глазами.
И действительно, все – не то. Окружающие все время говорят, говорят невпопад, делают что-то ненужное, суетятся по пустякам, — о душе пора подумать, а они … Недалекие они какие-то и главное: раздражающе живые.
Возьми любое их занятьице, рассмотри поближе – тоска. А у них все на полном серьезе. Да еще и едят с аппетитом, курят, спят друг с другом. Ну что они во всем этом нашли?
Надо отдать должное героине “Затмения”, она, в отличие от “ночной” дикарки, свою ущербность чувствует и пытается от нее избавиться. Правда, попытки эти, как и все неживое, вялы и неубедительны.
Быть может, и не летаргия это вовсе, а патологическая праздность, в сочетании с фригидностью. Но даже если это и так, “картинка” все равно получается.
Знакомая нам дама через несколько лет вновь всплывет в “Красной пустыне”. Она к тому времени уже успеет выйти замуж и остепениться. В остальном же не изменится ничего.
Помните чеховский запертый рояль с потерянным ключом? А ведь он все это придумал задолго до Антониони…
Куклу, говорящую “мама”, бессмысленно хлопающую глазами и пытающуюся передвигаться в одном ей известном направлении, всегда хочется разобрать на части и посмотреть что там внутри. Разочарованному детскому взгляду предстают обычно несколько шестеренок, пара пружин и горстка высыпавшегося на пол пластикового мусора, не имеющих ничего общего с тем, что так завораживало маленького вандала. Затем слезы, новая кукла и все повторяется снова.
На самом деле шестеренки с пружинками это еще куда ни шло, это хоть что-то. Случается и по-другому. Оторвет, бывало, наследник Тутти голову очередной чудо-игрушке, а там ничего, ни винтика…, пустота полная, и волки воют.
Страшно становится. Как же это она ножками-то дрыгала, ежели даже и шестереночки захудалой нету. И не просто дрыгала — пистолет-миновет танцевала.
А так вот… Есть и такое. Названия даже не подберешь. Кукла? Да не кукла это, а пустота, скорее. Пустота в оболочке.
Но не только детишки пластиковой расчлененкой балуются. Со взрослыми дядями такая оказия тоже случиться может. Вот с Феллини, к примеру. Предложили однажды дяде этому кино снять. Про Казанову. Не подумайте, что порнуху какую – никак нет. Казанова этот самый, он ведь не кобель какой приблудный, не кот мартовский, а самый что ни на есть аналитик. Мемуары вот оставил созерцательные. Интеллектуалы п и сались от его беспристрастности и свободного взгляда на вещи. Вот, говорили, эстет, искатель приключений, полностью свободный от предрассудков своего времени. Холодный наблюдатель собственной жизни, не растрачивающий себя понапрасну. Мудрость его велика есть.
Подписал Феллини контракт, не глядя. Да и прочел, наконец, знаменитые мемуары. Прочел и покрылся холодным потом. В мемуарах не было автора.
Была лишь коллекция разнообразных фактов, реестр похождений, сваленных в одну кучу без необходимого отбора и отсева, да убеждение коллекционера в собственной не просто неординарности, а прямо-таки гениальности и … и все.
Где ты, великий факир? Какой ты? Ау…
Что же делать? Обратного пути нет – контракт подписан. Но, нельзя же снять фильм о пустоте. Ни о ком. Хотя почему, собственно, нельзя? Можно.
Плоский мультипликационный герой с манией избранности победно прошествовал по такой же мультипликационной картине. Плоский – это неверно. Объемный. Мультфильм-то кукольный.
Фильм этот, начинающийся с кукольного представления — маскарада и заканчивающийся кукольным же представлением — предсмертным (посмертным) видением, о человеке-кукле и времени кукол. Недаром кульминацией выбрано соитие с куклой. Картонный разврат стал для героя катарсисом, волшебным сном, лучшим воспоминанием всей жизни.
Но если б только один Джованни Батисто… Все такие, время такое. Причем, скорее всего, не только по версии Феллини. Оно (время) и в правду было таким.
И не одни мемуары нашего Буратино тому подтверждение. Возьмите что-нибудь игривое, возрожденческое, куртуазное. Тот же “Декамерон”, к примеру. Пролистав, “Золотого осла” невольно вспомните, а там и “Сатирикон”. Да что “Сатирикон”, “Жизнь двенадцати цезарей” всплывет.
И плоский, фанерный привкус уже не покинет. Привкус мертвечины.
Современные постановщики пытаются вдохнуть в античные опусы жизнь. Именно жизнь, а не додумать и осовременить сюжет. Оправдывают это “несовершенством” античной писательской братии, неизобретением некоторых литературных приемов и т.д. А может, и не было тогда этой самой жизни вовсе, в самой жизни ее не было?
На простой этот вопрос Феллини ответил утвердительно. В этом смысле “Казанова” — продолжение “Сатирикона”.
По логике великого итальянца человечество умнеет. Ведь еще совсем недавно (с исторической точки зрения) мышление и чувствование были неразрывно связаны с действием или с реальной действительностью. Ни полутонов, ни глубины. Чувства жестко определялись либо физиологией, либо диктатом внешних обстоятельств.
А логика литературного построения жестко регламентировалась крылатым – “аналогичный случай произошел в городе Туапсе…” — и все тут. Публика читала анекдоты и была довольна.
Потом что-то сломалось. Это в “Казанове” показано: смеются над бедным напудренным стариком жестокие живые потомки. Да и птичка шею свернула, заводи–не заводи – без толку…
Люди уходящего поезда
(возвращение серебряного века)
Рассказ о современной богеме можно начать так:
Излить душу – тяга сугубо национальная, обусловленная генетически. Располагают, видимо, климат, дикость и врожденная тяга к самогоноварению. Зябко как-то. Найти теплый уголок и нестрашную физиономию – уже счастье. Согреться, расслабиться и поговорить – вот три кита русской национальной идеи. Граф Уваров может отдыхать. И не важны на самом деле физиогномические особенности собеседника. Печенег он или лошадь — какая разница. Главное чтобы слушал. И верилось тебе, что слушает, а не просто взгляд остекленел.
И чтоб живой был…
С этой странной породой людей я впервые столкнулся в двадцатилетнем возрасте. Учился я тогда в одном из технических вузов, а первая любовь моя (то, что первая, естественно, от нее скрывалось) в архитектурном институте. И вот однажды был приведен на смотрины к будущим зодчим. Пивка попить, поболтать у фонтанчика.
Студентом я был классическим, с традиционным набором разнообразных маний и комплексов. Умные разговоры с большой буквы, скудные познания, острое желание понравиться и такая же острая болезненная обидчивость, весенние прыщи и т.д. и т.п…
А потом плавно перейти на Сокуровское “Скорбное бесчувствие”, попутно объяснив, почему именно “люди уходящего поезда”. Что, мол, смотрят на тебя, делают вид что слушают, а у самих поезд уходит с минуты на минуту. Успеть надо, а тут еще этот идиот навязался со своими излияниями.
А в следующих главах и “Парфюмер” Зюскинда, и “Полеты во сне и наяву”, и “В четверг и больше никогда”, и даже “Дилинджер мертв” Феррери и т.д. и т.п.
Но, честное слово, надоело. Примеров уйма…. Атрофия чувств – тема долгая. Хотя, какая долгая? Не долгая, а вечная.
Источник